его как просто историю, если не знать, что это все с допросов, все дословное, живое. Но все-таки я рада, что Шевцова не успела его запустить: в софинской шарашке уже было слишком много такого, за что до сих пор стыдно. И не станет лучше.
В последний год «Visitation» стремительно превращался в фабрику по производству абсурда – и мы понимали, что остаемся в ней лишь потому, что в большом мире нам бы пришлось вернуться в разные жизни. Как наваждение, все те же старые вопросы возвращались снова и снова. Была ли это честная цена за журналистскую совесть и убеждения Евгения Арбицкого? Думаю, что нет. Перевешивали ли те несколько месяцев вместе – годы, что я старалась привить своей стране опыт «немецкой модели»? Скорее всего, тоже нет. Постоянно жить в сомнительном соглашении с собой оказалось еще хуже, чем то, что было раньше: утопическая вера в силу памяти, жизнь в форме допроса, массовые неврозы, мания прошлого, разочарование и год унизительной работы по выжимке фактуры. Поэтому в тот день, когда мы наконец должны были покинуть Софино, мы знали, что уходим не вместе – а каждый сам по себе.
Прощаемся с моим офисом. Комнатой для допроса. Я сижу за столом. Женя – на месте свидетеля. С блокнотом, как обычно.
– Я думаю ей позвонить. Ирине Евсеенко.
Женина ручка сухо чиркает по бумаге, осечка.
– Зачем? – отрывается он от рисунка.
‒ Они даже контракт об анонимности не подписали, Жень.
– Какая разница, Сотникова. Это неважно – подписали они, не подписали. Это нарушение профессиональной этики, ты выносишь работу за пределы работы.
– Но если этим можно исправить пробелы в чьей-то памяти, и от этого никому не станет хуже, why not?
Арбицкий закрывает блокнот, кладет поверх ручку и отодвигает на середину стола. Мы уже давно на грани, давно ждали сегодняшнего дня.
– Ты знаешь, Лена, мне даже неважно, сделаешь ты это, не сделаешь. Мне просто интересно. Есть женщина, которую ты видела один раз в жизни. На допросе. И ты ради нее собираешься нарушить профессиональный кодекс… ладно, это слишком громко, но я серьезно: ты не имеешь права этого делать. Это девальвация тебя как профессионала, вообще девальвация всего, что мы делали, – и ты, и я, и другие.
Наверное, хорошо, что в кресле следователя сейчас сижу я – я привыкла здесь спрашивать, а не оправдываться.
– А когда мы с тобой согласились вместо работы с памятью работать над квестом – это не была девальвация того, что мы делали?
Он молчит.
– Сам знаешь, что была. И я тебе скажу честно – по мне так позвонить Евсеенко и сказать, что мальчик до сих пор жив – не такое уж и страшное дело. Вот ты до сих пор говоришь о работе над травмой, проработке травмы, работе с коллективной памятью. А я скажу честно – после всего, что здесь было, я уже думаю, что работа с памятью – утопия. Что есть прошлое, которое мы или превращаем в настоящее, или отрезаем от себя. И у нас нет над ним никакого контроля. Один телефонный звонок ничего не значит.
– Лена, я тебя еще раз спрошу: зачем? Чтобы одна женщина знала, что один мальчик, которого она и так еле вспомнила, не умер?
– Он не просто не умер, а не умер в девяносто третьем.
– Ну камон же, Сотникова, для этой страны – это обычная, самая банальная и тривиальная история.
Сегодня, четвертого апреля 2018 года, шарашка официально закрыта, а дороги к ней – открыты. И пока мы ждем на парковке такси, снова возвращаемся к незавершенному разговору.
– Мы ведь с тобой уже столько наспорились тогда, в девяносто девятом. А теперь, смотри, мы умные взрослые люди, изучаем память, занимались наукой. Ты только подумай: мы прожили здесь три года и один месяц – и ни разу не заговорили о старом. О том, что ты и что я думаем про девяносто третий.
– Все могло измениться с того времени, Сотникова.
– А если нет? Ты никогда не хотел узнать?
Он качает головой.
– Нет. Не хотел и не хочу.
Арбицкий уезжает сразу, а я долго жду черную «Шкоду Октавия» и думаю, что у меня так и осталась одна нерассказанная история. Я все хотела поделиться ей с Женей, но за три года не пришлось к слову. Теперь жалею, что не рассказала. Провела здесь три года, провела шесть тысяч допросов, а сама – не рассказала. И уже не расскажу никогда. История остается в голове лишь в форме воображаемого диалога.
Без протокола допроса, нарратолог Елена Сотникова
Например, я начинаю так.
– Ты, Жень, уже ведь давно не преподавал, может, не помнишь – но у каждого преподавателя со стажем есть свой несгораемый запас историй. Такая синяя картонная коробочка с историями, которую можно открыть в любой момент. Если хочешь побаловать студентов и развлечь их; или разбить лед, навести на разговор. Помнишь? Была такая у тебя?
И он разводит руками: конечно, была. Мы вместе собирали их когда-то.
– У меня в этой синей коробке накопилось много разных историй, но есть одна любимая – про Дженни Эрпенбек. Никогда не рассказывала тебе?
– Ты ни с того ни с сего решила рассказать мне историю из коробки? – поддевает Женя.
‒ Да. Ты же не против? Это важная история, слушай. У Эрпенбек есть роман – отличный, между прочим – под названием «Heimsuchung». Название коварное. Если его разбить на отдельные слова Heim и Suchung, то получается «дом» плюс «поиск». А если прочитать «Heimsuchung» слитно – редкий случай для немецкого языка – то смысл полностью меняется, и выходит «воздаяние».
Женя, наверное, комментирует вежливо, говорит:
– Интересно (или что-то подобное, нейтральное).
Я рассказываю дальше.
– Англичане в своем переводе, конечно, гениально обыграли немецкое название романа. Они назвали его «Visitation».
– Посещение? Возвращение? – Женя продолжает мне подыгрывать, хотя, возможно, ему это совсем не интересно.
– Первое значение, да. Параллель к комбинации «дом» и «поиск».
– А второе – тоже?
(важно выдержать напряжение)
– А второе значение – такое же, как в немецком: воздаяние, покаяние. Кара.
– Это хорошая история, – отвечает Женя после паузы, и теперь я довольна: я сказала то, что хотела.
«Ваш водитель приедет через 9 минут» – и поминутно проверяю телефон и поправляю то шарф, то куртку, переставляю чемодан, чтобы другим было удобнее пройти, бросаю прощальные фразы здесь и там.
Уезжать страшно. Мы слышали, что в большом мире все изменилось. Как возвращаться? Куда? Есть ли для нас еще место в старой жизни? Среди растерянных лиц, суматохи, машин, гудков, фрагментов робких первых разговоров с родными, срывающихся голосов и слез – я даже радовалась, что мое такси все не едет, я мерзну на улице и никак не покину Софино. Может быть, за мной никогда не приедут.
Но такси приехало. Владимир (рейтинг 4,8, 4578 оценок) загрузил мой чемодан в багажник, и вот я сижу на пассажирском сиденье, смотрю, как мы выезжаем за ворота шарашки. Объезжаем главный корпус справа – все окна темные. Коридоры шарашки опустели, и через несколько часов двери закроют на замок и закроют эту историю. Оставляем Софино позади, выезжаем на шоссе. Вместе с нами в сторону Москвы летят другие машины, другие люди. Они все существуют, существовали все это время – а я не помнила. Три года и один месяц.
Руки я держу в карманах куртки. Справа у меня там ключ от дома, холодит пальцы. В другом кармане я увожу с собой стопку исписанных карточек из плотного картона.
указ 1400 аннулирован белый дом стал черным белый дом стал черным белый дом стал конституционный кризис бронетехника досрочные выборы перформативность референдум ельцин а где был конституционный суд руцкой известия импичмент чрезвычайное положение совет федерации бесконечное полотно поэтапная конституционная реформа бесконечное полотно бесконечное полотно
бесконечное полотно бесконечное полотно бесконечное полотно